говорил мне: «Зачем же плакать, не надо». По-моему, именно из-за необычной её реакции на мой плач (ей было тогда 4 года) я начал постепенно приходить в себя. Потом она
вдруг сказала, что сейчас придёт мама. По её странной, отвлечённой интонации — она
как-то равнодушно, незаинтересованно сказала об этой «маме», — я понял, что она вряд
ли имела в виду Веру. Скорее всего либо мою мать, которая должна меня успокоить, либо
какую-то мистическую, «служебную» маму — нечто вроде Богородицы. Я мгновенно
перестал рыдать и спросил у неё, о какой маме идёт речь. Она мне ничего не ответила,
улыбнулась, сказала: «Ладно, пойдём!», потёрла варежкой выщерблены на доске и мы
пошли дальше. <...>
В полной уверенности близкой расплаты за грехи, понурив голову, я перешёл широкую
мостовую перед кинотеатром «Космос» и вышел в сквер по пути к метро «ВДНХ». Маша
шла рядом со мной, держась за сумку, по-прежнему торжественно, сосредоточенно и серьёзно улыбаясь. Посередине сквера у меня было одно важное переживание, связанное
с «опредмеченными» грехами. Мне было всё труднее, тяжелее их нести, особенно доски.
Я остановился и, не выпуская их из рук, стал молиться. Почему-то было важно, чтобы я
держал их до конца, то есть до тех пор, пока рука сама от невыносимой тяжести не разжалась и доски не упали на снег. Это странное на первый взгляд упорство — в нормальном состоянии я бы их, конечно, просто поставил на снег, чтобы передохнуть — было
связано, вероятно, с выданным к исполнению программой коллективного сознательного
императивом «претерпевший — до конца спасётся». Разумеется, тогда эта фраза ник